Отправить в FacebookОтправить в TwitterОтправить в Vkcom

Августовским вечером в Барселоне после настолько интенсивного ливня, что казалось, будто дождь свисал с неба простынёй, я видел, как во время предсезонного товарищеского матча коренастый Диего Марадона жонглирует и исполняет трюки с мячом. Через два месяца Марадоне исполнится двадцать четыре, а через три года чемпионат мира 1986-го обеспечит ему бессмертие, в том числе и в смысле дурной славы.

Я и сейчас вижу его. Он начинает рывок на пятнадцать ярдов по газону «Камп Ноу», слегка подбрасывая мяч носком своей бутсы, так как тот отказывается катиться по залитому водой покрытию. Как будто он совершенно один на всём свете. Белый мяч поблёскивает в свете прожекторов так, словно его тщательно отполировали. Три защитника в красных футболках бросаются на него, но оказываются обыгранными как бы невзначай. Защитники оборачиваются в искреннем изумлении, а после бросаются в бесплодную погоню, словно пытаясь настичь уличного карманника. Уже слишком поздно. Марадона добирается до штрафной и, завершая свой рейд ярким росчерком, он подбрасывает мяч носком в последний раз и с лёта вгоняет его в сетку. Он поднимает левую руку в скромном приветствии. Это та самая рука, которая отправит мяч в сетку мимо Питера Шилтона, та самая рука, которая в конце концов коснётся Кубка мира.

Две субботы подряд в сентябре 1986-го я наблюдал, как «Форест» разносят в пух и прах сначала «Астон Виллу», а потом и «Челси». Пара этих результатов – 6:0 и 6:2 – на бумаге выглядит столь же изящно, что и проходной матч Мартины Навратиловой в первом раунде.

Я видел, как «Форест» отыграл два мяча в полуфинале Кубка чемпионов с «Кёльном» на перепаханном поле. Грязь «Сити Граунд» прилипала к бутсам футболистов словно клей, и тем не менее казалось, что Джон Робертсон, Гарри Бёртлз и Тони Вудкок бегут по шёлку. Матч завершился 3:3.

Год спустя, в 1980-м, я видел, как майским вечером в Мадриде в финале с «Гамбургом» «Форест» сохранили Кубок чемпионов. Тяжёлый воздух, небо как стекло. Помню, как потом ненадолго взялся за одну из ручек серебряного трофея, потянувшись к нему так, как малыш с широко раскрытыми глазами пытается дотянуться до яркого шара на рождественской ёлке.

Я был там, когда в конце сезона 1985/86 «Форест» играли дома с «Вест Хэмом» и голландец по имени Джонни Метгод – один из тех футболистов, кого я считал другом, – ударил по мячу с такой силой, что мне показалось, что тот лопнет. Метгод пробивал штрафной ярдах в двадцати правее центра ворот. Мяч, как представилось мне, полетел по прямой восходящей линии белого света, пока не оказался в сетке. Трибуны в ошеломлённом неверии на мгновение онемели, а затем начался шум настолько громкий, что едва не лопнули барабанные перепонки.

И каждую субботу я видел мастерство Джона Робертсона, изящество Тревора Фрэнсиса и Мартина О’Нила, а также наблюдал за Питером Шилтоном, который дотягивался до мячей, которые казались недосягаемыми для простых смертных.

Были и минусы. Слишком много времени я провёл в дороге. Ел слишком много еды на вынос и сандвичей в пластиковой упаковке. Сгорбившись под хлещущим дождём на автостоянке, я ждал, пока прыщавый футболист наговорит мне ворох банальностей. Я писал отчёты о матчах ранним холодным утром буднего дня, неистово ослепительный свет лампы в офисе выжигал мне глаза, пылесос ночного уборщика ревел в ушах.

Невзирая на эксцентричность – а этого добра у него было более чем, – Клаф делал мою работу интересной и, часто, сто́ящей. Провинциальный футбольный репортёр оказывается в положении, которое временами из привилегированного превращается в невозможное. Он привилегирован потому, что работа в местной газете легко открывает почти все двери. Ты можешь построить потрясающие отношения с менеджером и командой, контактируя с ними каждый день. Между вами развивается обманчивая близость. Ты делишь так много с героями, о которых пишешь, что начинаешь их читать буквально как открытую книгу.

Конечно, за всё это приходится платить непомерную цену. Близость к команде, а также эмоциональная привязанность к ней размывают границы между беспристрастностью и оголтелой поддержкой. Слишком часто журналисты сдаются, соблазняясь доступной им внутренней информацией, и начинают идентифицировать себя с успехами и неудачами своей команды. Футбольный мир вскоре начинает делиться на «их и нас». Это быстро заканчивается гиперопекой или самоцензурой, из-за чего критика становится слишком мягкой или маскируется с помощью туманных, заношенных эвфемизмов. Контакты становятся друзьями, и человеческий фактор берёт верх. Никто не хочет терять своё место за тренерским столом.

В блокноте даже самого среднего в своём деле репортёра гарантировано появится информация, которой с ним поделились под строжайшим секретом. Он причастен к тому, что она по разным причинам так и не попадает в печать. Менеджер знает, что репортёр не захочет потерять его доверие – последствия будут слишком неприятными. Каждый день репортёру нужно чем-то заполнять выделенную ему площадь, писать материалы срочно в номер или передовицы. Редактор скорее всего не понимает или, если и понимает, не собирается сочувствовать твоему шаткому положению, обязывающему балансировать между дипломатией и полным раскрытием информации, чтобы, говоря другими словами, и газета, и клуб оказались в выигрыше.

Если ты расстроишь кого-то – а в моём случае лёгкая размолвка обычно происходила как минимум два раза в месяц, – двери перед тобой захлопываются. Тебя перестают допускать, а то и вовсе отстраняют. Полный запрет, подобно Рождеству, случался раз в год. Самый эффектный из них произошёл после того, как я написал критический репортаж по мотивам субботнего матча в чемпионате. Клаф назвал мой материал «мешком дерьма». После следующего матча – лёгкой победы в среду вечером в Кубке УЕФА – Клаф послал за мной в ложу прессы запыхавшегося дублёра. В раздевалке Клаф набросился на меня как безумный. Выйдя из клубов пара, которые валили из душа, он указал пальцем на стену. Там висел вырезанный из газеты мой репортаж, озаглавленный «Боевой дух «Красных» зарылся носом в землю».

Глаза Клафа вылезли из орбит, его ноздри яростно раздулись. Он наклонился ко мне, горячо дыша мне прямо в лицо. «Сегодня мне не пришлось заниматься ёбаной мотивацией. Я просто показал им то дерьмо, что ты написал. А теперь у меня есть кое-что и для тебя. Возьми свою ёбаную переносную пишущую машинку и засунь себе в задницу. Тебе запрещено здесь появляться. Тебе, блядь, запрещено появляться на этом стадионе навсегда. На-ёб-твою-мать-всегда».

Капитан команды Иан Бойер, всё ещё завёрнутый в полотенце, смотрел на меня с сожалением и качал головой. Вратарь Ханс ван Брёкелен, который не играл в том матче, незаметно прислонил указательный палец к губам, чтобы я не вздумал отвечать. Помню, как Гарри Бёртлз уставился на свои голые ноги, а потом тихонько и благоразумно слинял. Он искоса посмотрел на меня с поддержкой, словно пытаясь сказать: «Просто перетерпи. Буря уляжется».

Однако буря не стихала ещё с полминуты, которые показались мне часом. Голос Клафа стал громче и мне подумалось, что он вот-вот начнёт изрыгать пламя. Я стоял в центре раздевалки, позорно переминаясь с ноги на ногу и смущённо держа в руке неуместную записную книжку. Мне хотелось, чтобы пар из ванной превратился в туман и поглотил меня с головой. «Ты появился в этом клубе, и мы встретили тебя как друга, – бушевал Клаф. – Но ты, блядь, насрал на нас. Ты, нахуй, всё знаешь об этой игре. Нахуй всё. Не стой здесь, уёбывай отсюда!»

Я вышел – подавленный, злой, молчаливый, с ощущением будто на мне выжгли клеймо. Пока я шёл две с половиной мили до офиса, я думал о том, как он со скоростью пулемёта использовал слова на «ё», «б» и «х». Это ведь тот самый человек, который однажды попытался отговорить собственных болельщиков от использования нецензурной лексики, водрузив на «Сити Граунд» баннер, гласивший «Джентльмены, пожалуйста, не сквернословьте».

Два дня спустя, в обед пятницы, когда нужно было собирать новости о команде, я сидел за своим столом, пытаясь понять, есть ли в моей записной книжке хоть что-то, что можно было бы превратить в читабельный материал для вечернего номера. И тут зазвонил телефон.

– Где тебя носит, подонок? – начал Клаф. (Он говорил «подонок» так же часто, как другие люди говорят «пожалуйста» и «спасибо». «Это я любя», – объяснял он, хотя не всегда использовал это слово именно так.)

– Э-э-э, вы же запретили мне появляться. Сказали, чтобы никогда больше меня не было на стадионе, – ответил я и услышал на том конце провода наигранно раздражённый вздох.

– Твою мать, чёрт подери. Не будь таким тупым мудаком. Тащи свою задницу сюда. Я не говорил серьёзно. Спонтанно получилось. Уже всё забыто. Приходи и накатим. Мне есть что тебе рассказать. Хочешь бокал шампанского?

Я помолчал. «Хорошо. Только, чур, не целоваться».

– Ты, блядь, для этого слишком уродлив, – пробурчал он и бросил трубку.

Он ждал меня в дверях. «Держи скотч, – сказал он. – Выпей, а потом я организую шампанское».

Я остался до позднего осеннего вечера и безнадёжно надрался виски «Bell’s». До шампанского мы так и не добрались. В моей записной книжке появилась куча историй.

Разумеется, ни один футбольный репортёр не знает всё. Изрядная доля написанного им состоит из смышлёных догадок, скромных попыток понять, что происходит, используя свидетельства из различных источников, полученные эмпирическим путём или же им лично. Клаф оставался Клафом, а потому у него были свои требования на этот счёт.

«Если ты собираешься работать со мной и нам удастся поладить, тогда я расскажу тебе много», – пообещал он с самого начала, и это была явная ложь. Он имел в виду, что в 85% случаев он даст мне 90% информации, что было, в общем-то, очень неплохо.

Так и началось это необычайно противоречивое путешествие с человеком, больше похожим на китайскую головоломку – своеобразную, чудаковатую, совершенно непредсказуемую и непостижимо сложную, чтобы докопаться до сути. Я видел его лучшие и его худшие стороны.

С одной стороны, Клаф мог быть непростительно грубым, излишне жестоким, ужасно напыщенным и высокомерным, а также настолько откровенно беспардонным, что мне хотел уронить ему на голову что-нибудь тяжёлое. С другой же стороны, он мог быть невероятно щедрым, мягким и сердечным, до смешного добрым, а также преданным тому, кто, по его мнению, заслуживал этого, и часто делал всё возможное, чтобы никого не беспокоить. Секретарь «Форест» Кен Смейлз говорил, что Клаф мог быть овцой в волчьей шкуре или же волком в овечьей, но «в основном он просто был собой» – характеристика, которая идеально выражает мою основную проблему за минуту-другую до нашей ежедневной встречи: с каким именно Брайаном Клафом мне предстоит столкнуться?

Он посылал цветы так же часто, как другие посылают поздравительные открытки. Друзья обнаруживали, что кто-то анонимно выплачивал их игорные долги, задолженности по ипотеке или просто счета. Даже незнакомые ему люди, если он слышал об их непростом положении, которое казалось ему несправедливым, могли получить от него финансовую поддержку. Он делал всё это тихо и без огласки.

Я заикался, иногда очень сильно. Однажды утром мне с трудом удалось выдавить из себя вопрос. «Молодой человек, – начал он нетерпеливо, – ты заикаешься, общаясь со мной или же со всеми?» Я ответил отважно и без колебания в голосе, что ему, мол, не стоит чувствовать себя особенным, потому что заикаюсь я со всеми и с каждым. «Есть какое-нибудь лекарство?» – поинтересовался он. Нет такого, сказал я, и тот, кто заикается, будет заикаться всегда. Он не сдавался: «Когда ты чаще всего заикаешься?» Я признался, что мне всегда сложно общаться по телефону, потому что невозможно использовать в своих интересах естественные паузы, которыми перемежается разговор с глазу на глаз. «На протяжении двух недель я буду звонить тебе ежедневно, – заявил он. – Мы исправим это». Он почти сдержал своё слово. Моё заикание не исчезло, но постепенно стало менее заметным.

Когда он был не в духе, особенно когда выпивка выявила тёмную сторону его личности, писать о «Форест» было всё равно что гулять по минному полю. Тем не менее я с растущим изумлением

повсюду следовал за Клафом, как, возможно, Босуэлл гулял с Джонсоном по Внешним Гебридским островам [Джеймс Босуэлл – шотландский мемуарист, чью двухтомную «Жизнь Сэмюэла Джонсона», посвящённую знаменитому писателю XVIII века, часто называют величайшей биографией на английском языке]. То, что Босуэлл сказал о Джонсоне, идеально подходит и Клафу: он выделялся «большим стремлением преуспеть», а также «ревнивой независимостью духа» и «пылкостью нрава».

Оглядываясь назад и в соответствующем контексте изучив всё, что видел, я понимаю, что восемнадцать лет Клафа на «Сити Граунд» были периодом безумия, перемежавшимся чудесными вспышками здравомыслия. Не знаю, как я продержался, а) не став алкоголиком и б) не оказавшись в какой-то момент в сумасшедшем доме.